|
"ЗС" ? 11/1996 На Никольской улице есть архив, найденный на помойке. Собачник гулял в Замоскворечье и подобрал дамскую сумочку - потертый ридикюль, а в нем - очки без стекол, перо ? 86 и пачка веселых писем с первой мировой...
25 декабря 1920 года1. "Проснулась это я сегодня. Отодвинула занавеску на окне, гляжу - что за чудо: светло на дворе, солнышко так и светит, а небо - голубое, голубое, да облачка белые, прозрачные, так и мчатся по небу; а крыши все черные, ни капельки снегу на них нету, оказывается, за ночь стаял весь; и на улице снега мало, только скользко очень и воды много. Все дни был мороз, а под самое Рождество пришла вьюга и принесла один градус тепла... А елка-то у нас все-таки есть. Елку мне подарила Оля Степанова, вероятно, за то, что я ей игрушки дала, на ее елку. Я свою уже украсила, свечи мне купили Мария Ефимовна и Александр Яковлевич в церкви, т. к. теперь настоящих елочных и даже простых стеариновых нигде достать нельзя". В те дни не было не только настоящих елочных свечей, но и чернил (чем пользовалась Наташа - перекисью марганца? Свекольным соком?). Прошли десятилетия, и страницы вылиняли, обесцветились. О значении иных фраз можно лишь догадываться. Почти век прошел. Ну что тут особенного, в этом дневнике? Была девочка - гимназистка. Маленький цветок - цвел и увял. И ничего не осталось. А заглянешь в соседние страницы и оказывается, что родные, сверстники прожили после Наташи еще жизнь. Целый век прошел без нее. А получается, она как бы осталась в нем. "Нас, живых, семеро: двое Калугиных, Лиля - наша бывшая гувернантка, папа, старшая сестра Ира, брат Владимир и я... Ира готовится поступить в консерваторию и потому целый день барабанит на рояле, всем уши надрывает. Я тожу учусь музыке..." Старинная семья - по ней, как по нотам, можно прочесть мелодию булгаковской "Белой гвардии" или пастернаковского "Доктора Живаго". Наташин папа, Владимир Кузьмич Ходот, - доктор медицины, петергофская знаменитость. Вот он на фотографии начала века: элегантный, во фраке, лакированных остроносых ботинках, сейчас, кажется, подъедет коляска, доктор помашет детям рукой и покатит, подпрыгивая, по булыжной мостовой. Целый день он занят делами: санитарный врач Петергофа, преподаватель анатомии в гимназии, "наш доктор", которого ждут и любят в семействах. Неимущих лечит бесплатно. Этика его круга: если доктор слышит, что кто-то из коллег наживается на болезни, его возмущению нет предела. Близорукие глаза за круглыми сильными очками, слуховая трубка и осторожные кончики тонких пальцев - все инструменты. В 1912 году тряская коляска с почасовой оплатой заменяется на шестиместный лимузин "пежо", шикарный подарок богатого пациента. Много лет спустя сын Дима вспомнит, что этот "пежо" помог усвоить закон инерции: умение прыгать на ходу и цепляться за поручни облегчило жизнь в "стране переполненных трамваев". Но это позже. А тогда они жили в другой стране. Другом мире, который, вот чудо, можно часами разглядывать на снимках некогда известного фотографа Оппельбаума. Вот их дом на тихой зеленой Пролетной улице. Стол в гостиной. Часы, уютная лампа в кабинете, пахнувшем старыми газетами. Вот счастливая докторская семья вся в сборе: мама, папа, девочки и мальчики, няня-француженка и молоденькая гувернантка фрейлейн Эдда, названная Лилей в первую мировую... Наташин дневник отделяют от семейной идиллии несколько лет, но это уже другая эпоха. В шестнадцатом году "мотор" доктора Ходота конфискуют для нужд русской армии. Через год умрет от нефрита Наташин брат Юра, одаренный юноша, студент Политехнического. В девятнадцатом у детей от голода распухнут десны, их увезут из Петрограда в благополучный Киев к бабушке, а там, после утреннего чаепития, красноармеец будет чистить маузер и случайно застрелит Наташину маму. Всего этого в дневнике нет. Наташа была еще слишком мала и воспринимала жизнь по-своему. В двадцать первом, пытаясь восстановить семью, доктор женится на вдове бывшего пациента, директора страхового общества "Саламандра" Шумилова. Там схожая судьба: один сын погиб в Ледовом походе Белой армии, другой пропал без вести, особняк в новом Петергофе сгорел. Лидия Владимировна и две девочки, Наташины подруги, переезжают в докторский дом ("Мы теперь с Ниной и Лидой будем жить в одной комнате. Я очень счастлива..."). Из советской энциклопедии 18 мая 1921 года, суббота, "Уже давно прошел светлый праздник Пасхи, уже скоро Вознесение и Троица. Уже весна отошла в сторону и уступила место знойному лету с его грибами, купаньем, ягодами и цветами; уже давно отцвела черемуха и фруктовые деревья, отцветает сирень и цветет своими розовыми цветочками жимолость, распустились каштаны, акация, барбарис и такие белые пушистые цветочки у нас в саду на кустах? Вчера мы играли в лапту: мне нужно было бить, а моя подруга, которая била впереди меня, размахнулась да ударила меня по губам со всего размаха лаптой; я пошатнулась от удара, приложила платок к губам. Дальше не помню, что было: в голове помутилось... Я уже купалась в этом году два раза, сегодня опять пойду". Не знаю, чем завораживает меня этот дневник двенадцатилетней девочки. В нем никаких следов того времени, как будто она живет вне его. Шалит, проказничает, лазает по деревьям, по заборам. Бегает с ребятами купаться в покинутую императором Александрию, загорает на лужайках Английского парка. Ее дневник - это остановленное, вечно длящееся мгновение. Как струя петергофского фонтана. Как вечнозеленая ель, на верхушку которой любила залезать Наташа, разглядывая сверстников: какие они оттуда маленькие. Она их всех-всех подробно описывает: глаза, нос, характер, кто что сказал и как повел себя. "Потом как приятно будет увидеть их описание, когда стану большой и буду вспоминать школьную жизнь". Благодаря "народному архиву" мы знаем судьбу ее некоторых друзей. Через год после того, как туберкулез оборвет жизнь Наташи и старшей дочки Лидии Владимировны Нины, новая семья доктора распадется. А сверстница Лида переживет Наташу на семьдесят лет. Окончив школу, дочка директора страхового общества устроится водопроводчиком, будет с театральным блеском носить комбинезон и научится понимать матерный язык пролетария. В тридцать втором Лида выйдет замуж за флаг-штурмана Юрия Мягкова, который через два года погибнет вместе с экипажем своего дирижабля, отправленного в Арктику спасать челюскинскую экспедицию. Последующие полвека Лида и сын Анатолий, которого в семье будут звать Лика, проживут в коммуналке в счастливой советской нищете. Лика окончит институт, будет работать в "почтовом ящике", а в свободное время мастерить для дома люстры из водочных бутылок и книжные полки из подобранного на помойке теса. В конце жизни у Лиды, проработавшей сорок лет заведующей детским садом, подойдет очередь на отдельную квартиру. Но вскоре после новоселья Лику хватит инфаркт миокарда, от которого он скончается в сорок восемь лет, а Лида поскользнется на пути в продмаг, сломает шейку бедра и станет полным инвалидом. Наташина сводная сестра умрет во сне в 1994 году, предварительно приобщившись к истории СССР через своего мужа, легендарного флаг-штурмана, про гибель которого ничего не сказано в Большой Советской Энциклопедии.
"Четверг, число... шут его знает, какое число, 1922 г. Как веселое лицо может подействовать! Полтора часа перед тем как ехать к зубному врачу, настроение было ужасное: встретила похороны, задумалась о покойниках, загробной жизни и тому подобных ужасах. С тем же мрачным чувством поехала к врачу. Встретила Хведынича - одного мальчика из нашего класса: едет, невидимому, с отцом, лицо веселое, шаловливое, как всегда смотрит на меня и смеется; и я засмеялась, потому что нельзя без смеха на него смотреть. И отец его, хотя меня не знает, а смотрит, смеется и говорит: "Ах, здравствуйте, здравствуйте, дорогая барышня!" Я тоже поздоровалась..." Ей уже тринадцать лет. Недавно ездила в Петроград и видела "Юрочку, бабушку, дядю, тетю и всех милых родных..." У семьи Ходот много родственников, в которых щедро перемешана русская, украинская, еврейская кровь. Дальний потомок - полковник Запорожской сечи. Прадед Потап - черниговский помещик, владевший, согласно семейной хронике, одной крепостной душой, с которой вместе пахал и сеял. У Наташиной мамы, очаровательной Веры Львовны, были сестра и два брата: дядя Константин писал стихи, являлся поклонником Шопенгауэра, дядя Григорий "ушел в народ", однако, как поговаривали, это не принесло ему душевного покоя. Прабабушка по отцовской линии - Мелания Авдеевна - находилась в родстве с семьей Крапивнипких, к которой принадлежал известный украинский драматург. Дед, Кузьма Потапович, участвовал в развитии украинского театра, имел превосходный голос и играл на сцене. Он служил секретарем черниговского предводителя дворянства и был женат на Любови Петровне Улезко, сестре будущего профессора-микробиолога, заслуженного деятеля науки РСФСР. "Счастливая фамилия, - изрек в начале века, посетив родственников, четырехлетний Наташин брат Дима, - сколько у них в саду смородины..." Жизнь деда, Кузьмы Потаповича, была самая обыкновенная. Утром, поев товчеников или гречаников, на которые была мастерица кухарка Галка, неспешно шел в присутствие, к двум часам возвращался к обеду, к четырем ложился на диван, чтобы вместе с соседями по дому, отцом Паисием и фотографом Гольдфайном, разделить "по часику на брата". Отношения с религией у деда были домашние. Он рассказывал с украинским лукавством, как друг дома, отец Паисий, однажды во время проповеди так расписал муки грешников в преисподней, что прихожанки-бабы громко зарыдали. Батюшка остановился, поглядел на свою паству и успокоил: "Не плачьте, бабоньки, может, це все ще и брехня!" Бабушку в семье звали доброй голубкой. Она дышала любовью и житейскими заботами детей. Ее приезда ждали как благой вести, и бабушка всегда приезжала к тем, кому жилось труднее. Как-то она гостила в Петергофе. Наташа была маленькой, и общался с бабушкой внук Дима. Он уже пятый год познавал жизнь, и некоторые сокровенные мысли о ней требовали обсуждения с близким человеком. Взяв бабушку за руку, он привел ее в ванную комнату и открыл секрет: "Бабушка, жизнь человека - это испытание его души". Бабушка сочувственно отнеслась к этой идее. Перед войной она переехала в семью дочери в Ленинград и во время блокады, решив не лишать ближних последних крох хлеба, ушла из жизни. Это было все, чем она могла помочь детям в трудную минуту. Alma mater Четверг, 14 декабря 1922 года. "Погода сегодня великолепная: все тает и совсем не похоже на зиму. Скоро конец первой четверти, в гимназии во-всю жарят письменные. Недавно была по русски, я написала хорошо, также по алгебре; по истории еще не выдали, наверное, будет плохая, потому что я не подготовила, заленилась что-то. Не пора ли кончать философствовать, Наталья Владимировна?" Жизнь перевернулась с ног на голову, а в Наташином дневнике ничего этого нет. Под боком революционного Петрограда - петергофский островок с дворцами, фонтанами. С гимназией императора Александра Второго, где Наташа учится. Третья по успехам ученица в классе, первая среди девочек. Вот тоже маленькое открытие: мы-то думали, что гимназий тогда уже не было. "Книги - бич знания", "Взвейтесь кострами, синие ночи..." Единая трудовая школа. По циркулярам Наркомпроса так оно и было, но жизнь, видно, еще сохраняла свою инерцию... История этой школы - тоже вроде судьбы неизвестного человека. Когда-то она была одной из лучших гимназий России. Государь сам закладывал камень - почему-то не в фундамент, а в крышу. Прямо напротив стоял дивный собор Петра и Павла. Сзади - старинный парк и пруд. Преподаватели были замечательные: учитель рисования выставлялся в Берлине и Париже. Латинист учил не правилам орфографии, а заставлял класс хором произносить умные пословицы и поговорки. Ученикам это страшно нравилось, они кричали на всю гимназию. "Когито эрго сум, пока жив - мыслю", - вспомнил в конце века старый выпускник... Наташа застала конец этой школы, в двадцатые годы названной именем какого-то революционера. Тогда все школы кем-нибудь называли, но одновременно преподавали этику, учили, как шаркать ногами и снимать фуражку. Потом учительский состав поредел, и школа стала сталинской десятилеткой. В хрущевские времена ее, как все, пытались сориентировать на завод, но из этого ничего не вышло. И так до перестройки дожила английская школа, по духу самая советская. Но что-то тут все-таки сохранялось. В мозаике, обнаружившейся под полами, в высоких окнах классов, просторных коридорах... Какой-то дух, скрывавшийся тут до поры до времени и ожидавший встречи с людьми, которые недавно пришли в эту школу и неузнаваемо переменили ее. И дело не в том, что латынь или греческий, что опять музыка и театр, а просто, сказала мне библиотекарь Светлана Владимировна, "нам хорошо тут, мы все друг в друга влюблены..."
Среда, 7 февраля 1923 года. "Ну уж сегодня в гимназии приключений было!!! Прошел наш спектакль, говорят, что всех лучше играла я, и наслушалась же я похвал и от подружек, и от преподавателей, и от родных. Девочки меня чуть не задушили в объятиях... Кажется, в меня влюблен Берлин, но он мне не нравится, и я это дала ему понять, чтобы он не заходил слишком далеко. Он обиделся, но все же влюблен, и я старалась наблюдать, что люди делают в таких случаях: он все время вертится, старается выделиться из мальчиков и вообще обратить мое внимание. Пускай себе, это все-таки меня немного развлекает, я кажусь холодной, делаю святой вид, а в душе хохочу. Какое глупое слово "влюблен"... Я думаю, что говорят обо мне хорошие вещи, это мне очень, очень нравится. Дима меня любит, Ирина тоже, фрейлейн любит, папа меня очень, очень любит, он, я слышала, говорит, что я хорошая девочка, умная, добрая и сердечная. В гимназии меня подруги любят, мальчики относятся с уважением, преподаватели выделяют - чего еще мне надо? Как эти строчки полны тщеславия и хвастовства, но что поделаешь, уж такова я сама, что в душе, то и в тетрадке. Не хватает мне настоящего хорошего друга... Сейчас уже становится совсем темно и я не вижу даже, что пишу". Рано темнело на тихой Пролетной улице. Дом находился в самом ее конце, примыкая к Дворцовой. По ней двигалась, змеясь, из Кронштадта в Петроград длинная колонна матросов, оставляя после себя следы пороха и мочи. Дети собирали патроны и устраивали фейерверк. Это, что ли, осталось от тех дней? Что остается, что просеивается веком? Две маленькие фотокарточки, память о двух человеческих душах, близких Наташе: Ольге Борисовне и Екатерине Петровне. Ольга Борисовна Шевелева - правнучка академика, автора "Истории русской словесности", оппонента Герцена и Белинского - в двадцатые годы работала инспектрисой Ленинградской консерватории. А ее подруга, Екатерина Петровна Янчуковская, помогала в канцелярских делах и заведовала общим домашним хозяйством. Она старалась хорошо кормить Ольгу Борисовну, считая, что отвечает за ее жизнь не только перед консерваторией, но и перед Россией. Ольга Борисовна смаковала пшенную кашу на воде или котлету из мороженой картошки и приговаривала: "Катишечка, да ведь это превкусно!" Куталась в шерстяной платок, стараясь отыскать уголок потеплей в высоких комнатах квартиры при консерватории. Как сказано в семейной хронике, вопреки холоду, голоду и слухам о ворах "на пружинках", которые скачут ночью в Чубаровском переулке и грабят прохожих, Ольга Борисовна и Екатерина Петровна верили в гармонию вселенной и в Бога, образ которого светился в глубине их ласковых глаз. В аскетически чистой квартире собирался круг "реликтовых интеллигентов", известных артистов. Приходил нежно преданный хозяйке дома Владимир Васильевич Максимов - самый изящный и очаровательный актер молодого русского кино, партнер Веры Холодной. Молодые Володя Софроницкий и Дима Шостакович. Старшая классная дама хореографического училища Ольга Федоровна Зигрист, строгая наставница юной Улановой. Тут царила особая атмосфера: искусства, галантности, красивых вещей, безукоризненно сидящих костюмов. Исходящего от отдельного человека тепла и света в темном, заметеленном городе. Ольга Борисовна и Екатерина Петровна пережили Наташу на двадцать лет и ушли в начале блокады, снова среди метели. Они прожили счастливую жизнь, встречали с открытыми глазами каждого человека, ожидая от него добрых слов и благородных поступков. Грубых выражений не выносили. О другом не скажешь иначе как "сволочь", а Ольга Борисовна, кутаясь" в платок, произносила: "Swallow, swallow, little swallow!" - смягчая брань музыкой слов Оскара Уайльда... По той стороне улицы Пятница, 23 марта 1923 года. "В воскресенье, как раз вербное, мне будет четырнадцать. Сегодня шли домой из гимназии, а мальчики следовали за нами и кидались снегом, да так больно! Если бы не вступился милый румяный булочник в белом фартуке и корзиной с булками... Такой, правда, славный! ...Боже мой! Весна, весна, что может быть лучше - птички распевают, золотое солнце, бирюзовое небо, а на душе так светло и радостно, и вместе с тем как-то грустно и чего-то жаль минутами, иногда сердце так болит и не понимаешь отчего. Я сегодня была одна среди молодой природы, сзади, за кустами сирени под обрывом сияло море, еще холодное, нерастаявшее... Здесь так тихо и весь свет представляется совсем другим, жизнь и смерть, красота и уродство, природа и искусство, все путается, смешивается, сходится и расходится. Мысли о жизни, свете и красоте сменяются мрачными и вместе с тем грустно-приятными мыслями о смерти. Ярко представляю себе свою смерть, мое положение тела в этом мире и души в другом, внезапно перехожу к горю моих родных и близких и дойдя до горя папы и класса, я увлекаюсь до того, что слезы текут у меня из глаз и мне жаль себя и других..." Откуда у нее, совершенно здоровой, счастливой, любимой всеми четырнадцатилетней девочки поразительное прозрение того, что скоро случится. А именно так все и будет. Смерть. Положение тела в этом мире, где она будет лежать в своей любимой комнате, на столе, в белом платье, детских носочках и башмачках с протертыми до дыр подошвами. И горе близких, отца будет безутешным, как и представляла. После Наташиной смерти - третьей в семье - доктору Ходоту предстоит еще долгая жизнь. Дети вырастут и разъедутся. Владимир Кузьмич переведется из Петергофа в Ленинград, в отдел здравоохранения Московского района, где будет работать детским доктором. Теперь, до конца жизни - детским. Создаст детскую консультацию, детскую поликлинику. Война застанет его в семьдесят лет. Ему предложат эвакуироваться, но он останется в осажденном городе. Каждое утро, все девятьсот дней блокады, Владимир Кузьмич будет отправляться в долгий путь. Идти по заваленным льдом и битым кирпичом улицам, взбираться по бесконечным крутым лестницам. Отыскивать потерявшие свой номер квартиры, чтобы подручными средствами и сбереженными лекарствами помочь своим маленьким пациентам. Доктор Ходот был стар, близорук и не любил громких фраз. Как и его сын Владимир Владимирович, которого я спросил еще через пятьдесят лет: а как отец умудрился остаться жив? "А он, - ответил его сын, - шел по той стороне улицы, где меньше бомбили", и это прозвучало не только как о том, блокадном времени, а вообще о всем нашем. За шестьдесят лет, отданных медицине, советская власть наградила Владимира Кузьмича званием заслуженного врача РСФСР, медалью и скромной персональной пенсией, не дотянувшей до прожиточного минимума. Почти все члены семьи ушли раньше него. Пережили немногие. Последняя жена Владимира Кузьмича мирно закончила жизнь в сумасшедшем доме, названном почему-то домом престарелых. Оттуда в эпоху зрелого социализма она написала родственникам записку. "Дорогой Дима. Мне сто лет. У меня нервное потрясение. Больше мне ничего не надо. Я решила...".
Среда, 11 апреля 1923 года. "Как весело суетиться, бегая от одного конца дома к другому. Все комнаты стоят чистенько убраны. В большой гостиной разложили во всю комнату красивый ковер с розами, чехлы с мебели сняты, зеркала и картины блестят, вся большая неуютная комната превратилась в самую славную во всем доме; в камине горит огонь, отражаясь на статуэтках и безделушках, она приняла совсем жилой вид. Время незаметно проходит до вечера, начинаем накрывать пасхальный стол, суета, беготня, хлопоты..." С минуты на минуту приедет брат Дима. Ему шестнадцать лет, он учится в консерватории и служит чертежником, помогает поворачивать госпитальное судно "народоволец"... Судьба, о которой нужно сказать особо, обязательно нужно. Пора признаться, читатель: вся эта история написана не мной. Я ее только пересказал, чуть подправил рукописные листы Димы - Владимира Владимировича Ходота, который оставил память о семье. Год или два назад в семейном архиве он обнаружил дневник своей младшей, совсем маленькой, если смотреть с хребта времен, сестренки и, разглядывая под увеличительным стеклом вылинявшие строчки, разобрал и переписал от начала до конца ее дневник. Зачем он это сделал? Для кого? Владимиру Владимировичу девяносто лет. Давно на пенсии. Профессор, доктор наук, известный специалист в области предупреждения внезапных выбросов нефти и газа. Его собственная судьба сложилась, можно сказать, благополучно. Он получил прекрасное образование, свободно владеет четырьмя языками. Его всегда тянуло к русской словесности, но, как говорит сам, чаша сия, слава Богу, миновала. Сын дворянина, историк или писатель, в те времена кончил бы плохо. Учился немного в консерватории, потом в Ленинградском университете... Владимир. Владимирович замечательно запомнил это время: "бесконечно длинный коридор Петровского дома 12-ти Коллегий, в котором открывались двери больших и скучных, как казарма, аудиторий...". В двадцать пятом году университет был чем-то вроде ходячего студенческого клуба, в котором слонялись демобилизованные красноармейцы в затертых шинелях и обмотках цвета махорки, укормленные сыновья нэпманов в замшевых гетрах и модных ботинках "джимми", мордастенькие комсомолки в повязанных чалмой платочках и дочки благоденствующих зубных врачей, пропахшие духами "Шанель". Вся эта разношерстная масса жужжала, двигалась, сходилась в кучки, распадалась, спорила, декламировала... "О чем мы говорили? - вспоминает Владимир Владимирович.- О возможностях расширения вселенной. О новаторстве гениального артиста Яхонтова, читавшего стихи тригорской ссылки Пушкина в собачьем наморднике. О студенческой столовке, там можно было пообедать за 20 копеек, а в случае их отсутствия - поесть разложенный на щербатых тарелках хлеб с горчицей и солью...". В этой компании могла быть Наташа. Немного бы подросла и гуляла, распевая, как они, гимн на мотив популярной пионерской песенки: "Мы набили свое око, мы набили свое око, мы набили свое око классицизмом и барокко. Во! И боле ничего". Среди них был и школьный, затем студенческий товарищ Димы - Семен Гейченко, будущий знаменитый хранитель Пушкинского музея-заповедника. Время менялось. Из гаражей выезжали "черные воронки". Семен, вспоминает Владимир Владимирович, замкнулся, стал прикладываться к рюмке и ораторствовать в пуховую подушку, за закрытой дверью. Благо, у него появился собутыльник и верный слушатель - дворник. Был этот дворник массивен, бородат, благостен, крестился неспешно и с поклонами, чем-то напоминая раскольника петровских времен. Склонив голову на грудь, слушал вдохновенные речи о сатанинской улыбке Фуше, крушении кантианства и наивности Пушкина, поверившего аутентичности песен западных славян Мериме; изредка дворник вставлял глуховатым голосом: "Стал-быть-так", "Оно конешно", "Ишь ты!". После третьей беседы об искусстве дворник пошел куда следует и "стукнул", за что получил от органов за бдительность аккуратный пакетик с пятью яйцами, тремя яблоками и пачкой папирос "Казбек". Гейченко, будущего Героя Социалистического Труда, взяли в вестибюле библиотеки имени Салтыкова-Щедрина, он оказался "бразильским шпионом"... Дима уехал в Баку, поступил на работу в нефтяной институт, оттуда перевелся в горный... Техническая наука поощрялась, а для него это был единственный способ выжить. Вообще говоря, рассказывает профессор Ходот, он тогда, несмотря на незрелый возраст, понимал необходимость уничтожения класса, к которому принадлежал. Они все были воспитаны на идеях Великой французской революции. Критически относились как к царизму, так и к большевикам, вызывавшим улыбку, иронию. "Иронию?!". "Ну да, мы, оставшаяся реликтовая интеллигенция, пытались как-то объяснить самолюбование вождя складом русского народа, которому нужен кумир, и находили больше смешного, чем кровавого и нелепого. В общем, многое пытались объяснить. Надо же было как-то примирить мышление обыкновенного человека с окружающей нелепостью". Заниматься любимой литературой Владимиру Владимировичу было невозможно. Наукой - можно было, но для этого требовалась самоподготовка. И он получил ее. Открывал сам тайны математического анализа. Работал техником, горным инженером. Мало кто знал, что профессор, чей труд пользуется мировой известностью, является настольной книгой в горном деле, - самоучка. "Знал Скорчинский, - говорит Владимир Владимирович о знаменитом академике, директоре, чье имя носит сегодня горный институт. - Он, когда показывал мне донос, вращал руками вот так, у него был характерный жест, и говорил: "Ну, что поделать. Советская власть еще молодая...". Ходот выжил, не попал под мясорубку. Стал ученым. Упрямая беспартийность не помешала ему даже представлять советскую науку в странах социалистической демократии (о чем сохранились чудесные заметки времен медового месяца советско-китайской дружбы). Всю жизнь профессор скрывал свое литературное призвание, писал в стол, в котором скопились повести и рассказы (теперь они в "Народном архиве"). А в общем Владимир Владимирович и его супруга Ольга Константиновна - "Олечка", - которую встретил когда-то в блестящих петроградских хореографических залах, прожили вполне благополучную жизнь. У них было много друзей, коллег и учеников. Имелась старенькая, видавшая виды "Волга", приобретенная по случаю покупки дачи, о которой мечтали всю жизнь. Половина деревянного казенного дома в дивных окрестностях сталинского генеральского поселка в Абрамцево. Здесь был родниковый воздух и вековые ели, напоминавшие петергофские. В одной из просторных комнат стоял парадный камин с тевтонской решеткой, которую бывший хозяин дома привез из Германии в качестве трофея. Не хватало только клозета: летом и зимой генерал ходил "до ветру" в загаженную будку в углу роскошного сада. На покупку дачи ушли все сбережения, но еще трудней, чем получить дом, оказалось жить в нем. Дом был ветхий. Для его поддержания требовались краденные доски и ворованные белила. Нужно было кланяться пьяной шоферне. Каждое лето электропередача и водопровод выходили из строя. В местной лавке было много крыс и не хватало пропахшего керосином хлеба. А в довершение всего власть решила провести в свои дома газ, перерыла улицы канавами, развела непролазную грязь и обрекла еще не вымерших сталинских генералов и их потомство передвигаться ползком по жидкой глине. Мечта обернулась клоакой. Владимир Владимирович и Ольга Константиновна забыли про прелести коммунистического рая, способного, как нельзя с ними не согласиться, изгадить жизнь отдельного человека для общего блаженства. Их охватило чувство отвращения к собственности. Дом продали. На полученные деньги теперь они могут купить полтора килограмма останкинской колбасы. Впрочем, считает Владимир Владимирович, это спасло их от долговой ямы: по указу нового правительства они должны были выкупить "ненормативный сад" за десятки миллионов рублей. Где бы они их взяли? На тихой Пролетной Суббота, 23 марта 1923 года. "Сегодня вспоминала Марусю, как мы дружили, давали слово, что не изменим друг другу никогда. И расстались. Боже, как это все глупо! Сейчас пришли из церкви. Там было сначала полутемно. Горели тускло лампадки и монотонно читал псаломщик. Тихо и по постному торжественно-грустно. Только когда запели "Воскресение Твое, Христос Боже наш", дали электричество. Так ослепительно ярко светили лампочки. Все ожило: зашевелились, засморкались, начали кашлять. Громко запели певчие. Но мне больше нравилось в полутьме; так искренне молиться. Молюсь горячо и искренно, верю в Бога и его Страсти, и чувства жалости и умиротворения закрадываются в сердце, оно успокаивается, забивается; точно в отдельном мирке молишься, молишься. А как дали свет - тоже хорошо, но не так". Не знаю, зачем я поехал в старый Петергоф. Все можно разыскать. Нет только дома на тихой Пролетной улице. Я и трое ребят из той школы, которая опять называется гимназией, долго искали его по старой дореволюционной карте. Улицу, верней проулочек, они знали, "она и сейчас тихая", - сказали ребята, а дома не было. Снесли, наверное. На том месте кустарник. Тишина тут особая. Как в воронке. "Скажите, кому это нужно? - вспомнился один-единственный раз вдруг повысившийся голос Владимира Владимировича. - Кому это нужно - о чем с вами говорим, над чем трудимся. Кто умеет и хочет сейчас читать? Кто может оценить тонкость фраз, музыкальность тона? Трепет живой человеческой души... Или опять узкий круг сохранившихся людей, переживших свалившееся на нас варварство?" "Проблэма", как по-старомодному выражается последний Ходот. Надо ее додумать до конца. У него часто проскакивает: разобраться "до конца", "домыслить до конца". Прийти к законченному, как говорят математики - "замкнутому", решению. К концу века составляется список палачей и жертв. Тех, кто хотел и кто - нет, кто увлекал и вовлекался сам. А тут - абсолютно аполитичная судьба, принадлежит она этому веку или нет? Вот два мерила, две чаши весов, на одной - монументы, скрежет железа, грохот взорванных дворцов и проложенных путей, а на другой - жалкий цветок, фиалка в тетрадке. И какой же итог, что перевешивает в конце века: скрежет железа или дыхание цветка? В "Народном архиве", неподалеку от Кремля, собраны не архивные дела, а, как говорят тут, "коллекции". Можно сказать - гербарии. Сотни тысяч цветков, которых коснулась и не коснулась общая, известная история. Но что делать с частной, живые свидетельства которой - семейные фото, безделушки, письма, магнитофонные ленты - снова оказываются на помойке! Бесценный архив вот-вот закроют, на две комнатушки у общества не хватает средств, и один из хранителей, Галина Ильинична, растерянно спрашивает: "Что сказать людям?" Обыкновенным, безымянным, никому не известным, которые идут и идут в "Народный архив", - единственное, может быть, место в стране, где кому-то нужны. Прошел век, и опять взвешиваем на весах: красные и белые, зеленые и коричневые. Нас так долго учили: нельзя быть свободным от общества, живя в нем. Кто не с нами - тот против. Нельзя быть вне схватки. А, оказывается, ничего подобного. Вот мы стоим на Пролетной улице и видим - все в конце концов пролетает. Все - прах. А выжили, вышли с честью из ада, сохранились в человеческой памяти как раз те, кто оказался вне схватки. Кто выбирал на своем человеческом пути ту сторону улицы, где меньше бомбят, и шел. И доходил... Кто оставался внутренне свободен. Кто не давал, в силу органичности и чистоты, себя запятнать. Для кого весь собранный вместе скрежет железа не перевесит чистого дыхания цветка. "Вчера вечером после дождя ходили гулять в парк. Я нашла куст черемухи, полезла вниз, вдруг зацепилась за корень, да в самую крапиву - бух! Вся обожглась - ноги, руки, лицо. А все-таки набрала черемухи?". |
|||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||
|
||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||